Марлена Рахлина. Стихи

Другу в поколенье

Сестра моя надежда,

защитница земли,

зеленая одежда

затеплилась вдали

и стелется по ветру,
застенчиво звеня:
«Поверьте мне, поверьте,
узнайте про меня...».

Все исподволь смеется,
все издали поет,
надеждой  остается,
надежду подает.

 

 

ПРЕДИСЛОВИЕ АВТОРА

Моя третья (но первая неподцензурная) книжка сти­хов «Надежда сильнее меня» вышла в 1991 году. Предисло­вие к ней написал Борис Чичибабин. Это предисловие, хотя и неоправданно-лестное по отношению ко мне, есть яркое художественное произведение, вполне достойное таланта его автора.

Но в этот раз я решила (вернее, очень захотела) сама на­писать предисловие к моему сборнику. Почему?

Мне кажется, что в моем случае есть оправдание у ме­ня. Оно в том, что (да простит меня Бог!) мне кажется, что я предлагаю читателю последнюю прижизненную книгу моих стихов. Я и составляла ее как последнюю. Пер­вая часть этой книжки состоит из стихов, нигде не печа­тавшихся, написанных за последнее время, за исключени­ем триптиха «Поэт и гражданин начальник» (стр. 16), который относится к разным, но давно прошедшим годам (я там поставила даты), и стихотворения «Хозяйка ска­зала...» (стр. 12). Во второй раздел я поместила стихи, которые я предпочитаю другим, хотя вполне отдаю себе отчет, что время и читатель могут решить иначе. Но это все присказка. Мне, главным образом, хотелось сооб­щить читателю этой книжки свои мысли о том, чем именно мое поколение, которое сейчас уже на исходе жиз­ни, резко отличается от своих отцов и старших брать­ев. Для этого я попрошу сначала остановить свое внима­ние на стихотворении «Не верь, не бойся, не проси» (стр. 24). Я как-то не нашла случая упомянуть, что слова этого заго­ловка, как заповедь зека, придумал Варлам Шаламов. А вот эпиграф к ним я взяла из боготворимого мною Осипа Мандельштама, потому что ради этого эпиграфа и написано все ст ихотворение.

По-моему, разница между нами и ними как раз в том и за­ключается, что многие из них (в частности, и Пастернак и тот же Мандельштам) старались (и отчаивались!) хоть во что-то из официальной идеологии поверить. А мы никог­да! Вернее будет сказать: уже никогда! Из нас выходили либо марксистско-ленинские циники, уже прекрасно знавшие, что им нужно, либо такие (или более-менее такие) люди, как я.

Все это очень трудно объяснить. Ведь мы все оболвани­вались октябрятско-пионерско-комсомольским воспита­нием (правда, вот мой муж, например, никогда не был ком­сомольцем, хотя, принимая во внимание его 1925 год рождения, в это трудно поверить!). И вот тут очень при­годился гениально придуманный Оруеллом (или просто из тогдашнего воздуха выхваченный) термин «двоемыслие». Двоемыслие не есть лицемерие или двоедушие. Это особое состояние ума и еще больше психики, когда одно и то же явление есть то-то и в то же время нечто полностью про­тивоположное. На первых порах, когда мы только начина­ли улавливать ложь, в которой мы жили, ох как нам помо­гало защитное двоемыслие! Не задумываться! Не вникать! Не заходить слишком далеко!

Но ведь многие из нас, я думаю, большинство, были нор­мальными людьми! И очень скоро наша психика перестала справляться с искусственно приобретенным качеством. Медленно, к каждому по-своему, к каждому в своих частно­стях, приходило прозрение.

Я, например, в 11 лет сама себя крестила в реке Псел, в Шишаках. Я крестила себя не потому, что была христиан­кой: я вообще не имела понятия о религиозных конфессиях. Простоя где-то услыхала, что если веруешь в Бога, надо кре­ститься. Веру в Бога, неизвестно откуда взявшуюся, я ощу­тила года за два до этого.

 

Я была любящей и послушной дочерью первых советских комсомольцев, а потом и коммунистов (конечно, расплатив­шихся за это лагерями и гибелью). Я бы побоялась встре­титься с ними в религиозной дискуссии. Но, тем не менее, я уверовала!

Я думаю, что именно так дала о себе знать моя перво­начальная реакция на душившую меня ложь, а Вера оказа­лась первой посетившей меня Правдой. Но мой случай одна из частностей, о которых я сказала. Конечно, поведение и доморощенное мировдззрение моего поколения было очень не­стандартным и разнообразным. Конечно, много было в нем и осталось людей, до сих пор верующих в привлекательные и такие простые истины марксизма («все равны» и «все по­делить»). Конечно, эти истины, при их примитивной до­ступности, будут еще не раз привлекать разных людей. Но относительно именно нашего Государства иллюзий уже не было ни у кого, ни у к о г о из нас! Это было очень мучительно. В одном, еще нигде не печатавшемся, стихотворении у меня есть такие строчки:

 

Вот и солнышко заходит,

светлый, вечер настает,

учит жить меня законник,

мой. наставник, мой народ,

стережет моя милиция

от самой себя меня.

Ах, как хочется мириться,

жить и жить бы, день от дня!...

«Мириться» очень хотелось. Для гармонии. Для душев­ной пристойности. Но не получалось. И тогда со всеми нами произошло то, что произошло!

Теперь «спасибо за внимание» и я даю слово стихам.

Марлена Рохлина.


 

1

Бери же ноту «Си»

Стихи 1992-1993

 

 

* * *

 

Что было в жизни худшего, заслуженного мною,
я честно принимала, любую боль терпя,
но самое любимое и самое родное
лишь даром доставалось
мне, Боже, от Тебя!

 

Из воздуха да солнышка, да словно всамоволку
(да вроде бы невнятица, да вроде ерунда)
втыкало в сердце бедное горячую иголку,
ожоги оставляя на долгие года.

 

И начиналось радостью, и продолжалось болью,
и завершалось памятью и лепетом навек...
С великою надеждою, с великою любовью
опять вставало солнышко и снова падал снег,

 

И зажигалась елочка, и продолжалось чудо,
и простиралась Божия дающая рука...
А вот о том, что далее, я подожду, не буду:
и ручки коротки у нас и тайна велика!

 

 

ЕСЛИ ЛЮБИШЬ ТЫ КОГО...

 

Если любишь ты кого,
пусть ему поможет это:
ни добра в тебе, ни света,
если любишь ты кого,
а ему ни к черту это...

 

Если пишешь ты стихи –
то чтоб миру удивиться:
лучше сразу удавиться,
если пишешь ты стихи,
а никто не удивится...

 

Ведь сжигаешь ты себя
тут, на площади, прилюдно,
беззаветно, безрассудно,
ненавидя и любя,
засыпая беспробудно...

 

Ведь сжигаешь ты себя,
и рубаха полыхает,
сердце бедное вздыхает,
отпылавши, отдыхает
жизнь, убившая себя...

 

Но душа — она жива,
но душа от боли стонет,
как горящая трава.
Стон ее в тиши не тонет:
даже самый тихий стон
слышен всем со всех сторон...

 

 

АХ, ДРУГ МОЙ ВАСЯ!...

 

Еще до одной весны дожила:
итог чудной, сума тяжела:
на фоне счастья, любви, труда —
полжизни шасть — и куда? Куда?

 

Да что там «пол»? Только малый след.
Но будет полн — на столько-то лет.
А вот на сколько? На сколько? На?..
Ах, друг мой, Колька! Сам сатана
про то не скажет, а ляжет спать,
но жить обяжет еще, опять...

 

За все в ответе, за всю, за всех...
Ах, друг мой, Петя, какой там смех?

 

Идешь — и тяжко болит спина...
Иди, бедняжка, сам сатана
тебя ведет и молчит про то,
как он дохнет на твое лото...

 

Ах, друг мой, Вася! Ну, говори:
ты родилася  – живи, помри!
Вступай в поток, но и тут вода
молчит про то, что — куда? Куда?

 

 

* * *

 

Хозяйка сказала: дай, пересыплю подушки,
пускай они будут свежи, душисты, красны,
и я положу их моим любимым под ушки,
и пусть им снятся хорошие, добрые сны!

 

И хозяйка решила: дай же, сварю варенье,
красное варенье, ведь красная не только кровь!
И пусть ты будешь счастливо, мое поколенье!
Пусть у тебя будет мир, пусть у тебя будет дом,
пусть у тебя будет любовь!

 

И варенье сварено, и придумано много другого,
такого, что никому и не снилось во веки веков,
а снится мальчику — война, охота, дорога,
и мальчик скалится, как волчонок в стае волков.

 

1960 г. (?)

К ФОТОГРАФИЯМ МОИХ РОДИТЕЛЕЙ,

извлеченным из следственных дел

Д.М. Рахлина и Б.А. Маргулис

в архивах КГБ

ФОТОГРАФИЯ ОТЦА

 

Вот вам «эпоха культа»...

Тоже нашли словцо!

Время, жестокий скульптор,

лепит твое лицо.

 

О роковое пенье!

О неизжитый страх!

Мужество и терпенье

в дымных твоих глазах,

губы, как камень, сжаты,

словно у трупа, просев...

 

Видишь, какая жатва?

Страшным же был посев!

 

ФОТОГРАФИЯ МАТЕРИ

 

Мамочка, мама, какие глаза,

мучительные, измученные,

к вечной боли приученные,

а мне заглянуть в них уже нельзя...

 

Мамочка, мама, прости!

Прости, к себе пропусти!

 

Вместе попробуем мы понять,
за что пришлось умирать?
Дело-то вышло нестоящее...
Мамочка, мама, постой еще!
Нет, уходит, стынет...

 

Господи Боже, стыдно!

ЧИТАЯ «ВСЕ ТЕЧЕТ» ВАСИЛИЯ ГРОССМАНА

 

Что ж делать нам, кто это пережили?
В глаза глядеть? Не вспоминать про это?
Анкеты составлять? Писать ответы?
И жить? И умирать, в конце концов?

 

Уж лучше бы нас с вами порешили,
уж лучше б нам — среди отцов и дедов,
кто будет нас читать — таких поэтов?
Кто слушать будет нас — таких отцов?

 

«Чудовище с зелеными глазами» —
вот какова сегодня наша совесть,
и без конца и края льется повесть
о преступленьях — ваших и моих.

 

Ведь жили мы! И пели! И плясали!
Как все, мы жили, радуясь и ссорясь,
детей рожая, к лекциям готовясь,
трудясь, «соображая на троих»...

 

Ах, стыдно! Сердце рвется от стыда,
и не отмыться больше никогда!

ПОЭТ И ГРАЖДАНИН НАЧАЛЬНИК

 

1. Сказка

 

Скажу Вам сказку. Но учтите:
Я в ней хозяин, Вы — лишь гость!

 

Входите к нам, о наш учитель,

о наш великий педагог!

Здесь мы живем — вполне легально,

вот это наш диван-кровать!

Мы любим Вас — к чему лукавить?

Боимся Вас — зачем скрывать?

Не учтены, не подотчетны,

стелясь покорнее травы,

летели судьбы наши к черту,

как только их касались Вы,

как только лбами сшиблись в действе,

как только встретились на миг

мирок наш, любящий и детский,

и Ваш реальный толстый мир.

 

Мы поумнели: смотрим браво,
привычно поправляем грим,
боясь, чтоб фант не отобрали,
ни да, ни нет не говорим.
Так, унижением согревшись,
в кармане тискаешь и мнешь
свой стыд, и боль, и гнев созревший
в кулак ли, в фигу ль — не поймешь!
А станет поле Ваше — пустошь,
Ваш век прикончив, также свой,

со смехом злость мы будем путать
и с омерзеньем — торжество!

 

1962 г.

 

2. Мой праздник

 

(Узнав об опубликовании «Стихов Алтуняну»
в 36-м номере «Континента»)

 

А все-таки я вам врезала!
А там — поминай, как звали,
а там пусть будет, как будет,
и это мне все равно!

 

Пусть вы перед нами крезами,
а мы как трава под вами,
ваш брат теперь не забудет,
какое вы все говно.

 

А все-таки я вам вмазала!
И снова — всегда готова,
хоть вы — вершители судеб,
а мы — вода в решето!

 

Хоть вы нас — атомом, лазером,
а мы вас — ничтожным словом...

 

Но век разбираться будет,
в чем дело, и кто есть кто!

 

1983 г.

 

3. Прощание с морем

 

Я вошла в тебя, море, — ты вошло в меня, море.
Ты в меня — своей солью, я в тебя — своей болью.
Против волн я стараюсь, как на гору взбираюсь,
на волне я покоюсь, твоя глубь мне — по пояс.

 

Вся твоя голубиная

глубина,

словно жизнь моя длинная,

сочтена!

 

Я пришла попрощаться: обними меня, море,
на лихое несчастье, на последнее горе:
там, где длиться жизни моей,
не бывает теплых морей.

 

1984 г., лето

 

4. Поэт и гражданин начальник

  (Диалог)

 

Гражданин начальник (входит):
Все пишете? Не надоело?
Ну-ну, пишите. Ваше дело —
писать, а наше — Вас читать...
Вы все же многим не чета.
Поэт молчит.

 

Гражданин начальник:
Сказать Вам откровенно, видел
писанья Ваши я в гробу:
Вы ж нынче классик, общий идол,
а мы — тащи Вас на горбу.
Поэт молчит.

 

Гражданин начальник:

Что делать? Служба! Хлеб насущный,

утробе смертного присущий,

не добывается легко...

Да что, ходить недалеко

нам за примером. Сколько, бишь,

Вам заплатили в «Континенте»

за вирши новые?

Поэт молчит.

 

Гражданин начальник:
Все бдишь?

Все молча, как на киноленте
старинной? Но учти, однако,
запомни, будешь, как собака,
мне туфли старые лизать!
Поэт молчит.

 

Гражданин начальник:
Молчишь? Молчи! Не я, так зять,
не он, так деверь — доконаем!
Заговоришь! Расскажешь, вошь,
почем Россию продаешь?
Куда летишь? О чем поешь?
Зачем тебя мы догоняем?

 

Поэт:

Заснул я вроде, не пойму...

Мне что-то снилось... Вновь тюрьму

во сне увидел... И в оконце

жемчужный розовый рассвет

в решетках... Мне семнадцать лет,

а где-то воля, где-то солнце...

И рифмы, звонкие, как медь

в колоколах... Начнут греметь —

и нет как нет тюрьмы... Однако,

здесь, вроде, лаяла собака,

как-будто бы пищала мышь,

или комар зудел над ухом?

 

Увидев гражданина начальника,

укоризненно:

А, так и есть! И сном, и духом!

Чуть я засну — и ты шумишь.

 

1983 г. (?)

 

В ЭТОТ ЧАС

 

Никогда еще так не хотелось
знать, что было, что будет, что есть,
недодумывалось, нетерпелось...
Никогда еще вольная честь
не соромилась так, не боялась,
что бесславный приходит конец,
потому что — над чем ты смеялась,
убивает, как яд и свинец!
Все раскрыто, раздето, все ясно,
только зданье скрывают леса,
и наивно, обманно, опасно
с этих строек звенят голоса,
и все ждем, когда ахнет и рухнет
(ну, а вдруг — устоит, устоит?), Что скупой огонечек потухнет,
(а быть может, пожар сотворит?).

 

Говори, о родная невежда,
о затеплившаяся до зари,
о последняя наша надежда!
Говори! Говори! Говори!

 

ПАМЯТИ АНДРЕЯ ДМИТРИЕВИЧА САХАРОВА

 

Ах, дура-смерть! Блаженнейшего мужа
уводишь — подлецы того и ждут!
Ах, дура-смерть! Что делаешь? Он нужен!
Он до скончанья века нужен тут!

 

Ах, без него в стране у нас так грязно,
так непристойна жизнь — и кто теперь
спасет ее, отчистит и запразднит?
Откупорит окно? Откроет дверь?

 

А ты молчишь, высокое собранье,
как будто ты тут вовсе ни при чем,
как будто не предрешено заране
его захлопать шутовским бичом!

 

16 декабря 1989 года

 

БРЕХНЯ

 

Продержались браво, продолжались свято!
Что же делать, право? Чем мы виноваты?
Лишь с брехней расстались — ни вздохнем,

  ни охнем —

с нею же остались, от нее ж подохнем.

 

Грязные одежды выстирать не смею:

лучшие надежды обернулись ею!

Все журчит, все жучит, громко, бестревожно...

Так она живуча, так она надежна!

Так мы — тридцать трижды — путь вершим

  опрятный

от брехни — до правды — а потом — обратно!

 

 

ПОЛИТИКАМ

 

Живя — от края и до края,
я больше незнакома с вами
я в эти игры не играю,
не знаю даже их названья.

 

Не отделив души от тела
любви желая и свободы,

я разве этого хотела
в пустые те и злые годы?

 

Ну что ж, ведь я сама виновна
что я забыла ваш обычай,

где волки здесь, и где здесь овны
и кто обижен — кто обидчик.

 

И пусть как молодость, так старость —
со мной ни мало и ни много,
опять, как встарь, без вас останусь,
с одним лишь Словом, то есть, с Богом!

 

«НЕ ВЕРЬ, НЕ БОЙСЯ, НЕ ПРОСИ!»

 

С миром державным я был лишь ребячески связан,

устриц боялся и на гвардейцев глядел исподлобья,

и ни крупицей души я ему не обязан,

как я ни мучил себя по чужому подобью.

 

Осип Мандельштам

 

А я и не мучила даже
себя — а жила да была...
Моя золоченая пряжа
прялась и вилась и плыла,

 

во всяческих дырах и норах,
в беленых хатенках с дымком —
свечой, поджигающей порох,
с улыбкой, украдкой, тайком,

 

любя только светлое Слово
и только сердечную связь,
боясь — лишь подобья чужого,
державного мира боясь...

 

В ряды, охранители, стройся,
сминая меня, как траву...
«Не верь, не проси и не бойся!» —
И так я доныне живу.

 

ПРОЕКТ АВТОЭПИТАФИИ

 

Не желаю знать о беде!
Не встречала ее нигде...
Я хочу, чтоб мой легкий нрав
завсегда оставался прав!

 

Я хочу, чтобы в те края,
где гуляет душа моя,
на прогулку спеша за мной,
отправлялись Солнце с Луной.

 

Я хочу, на старости лет,
только светлый оставить след,
перед смертью — и на века
вам хочу свалять дурака.

 

Не тревожьте моей мечты:
дескать, прав не имеешь ты!
Я как раз имею права:
У меня одна голова.

 

Мы прошли с ней «и Крым и Рым»
и ни к первым, ни ко вторым
не пришли на нашем пути,
так что дальше, душа, лети!

 

...У меня одна голова,
из нее прорастет трава:
погуляйте на том лугу!
Я все сделаю, что смогу,
чтоб, не хая и не кляня,
вспоминали вы про меня...

 

 

ВПЕЧАТЛЕНИЕ

 

Мы едем по хайвею,
от были ни на шаг,
шалея и пьянея
от скорости в ушах.
От берега — до берега,
от океана — до,
скалистая Америка
в серебряном пальто.

 

Ведь это Я — на Тихом,
стою на берегу,
оглядываюсь дико,
поверить не могу!
И Я — на Атлантическом —
не описать пером —
с улыбкой драматической
взбираюсь на паром!
Далекое сияние —
передо мной живьем:
Свободы одеяние,
зеленое ржавье!
А вот и он, прославленный,
в сиянье до бровей,
громадой крыш оправленный
стремительный Бродвей!

 

А на деревьях — лапочки —
все вечера подряд
оранжевые лампочки

горят себе, горят!
От берега — до берега —
зеленый оксамит —
скуластая Америка
то плещет, то шумит!

 

А там, где моя доченька
и внучек мой живет,
шумит она не очень-то,
скорей она поет.
От песни той истомчивой
колышется вода...
поет она о том, чего
не будет никогда.

 

От берега до берега,
пугая и маня,
Америка, Америка,
Ты в сердце у меня!

 

 

Я ВЕРНУЛАСЬ...

Я вернулась. Воротилась.
Было ясно: ворочусь,
разве б солнце закатилось —
за него не поручусь.

 

А уж как хотелось, чтобы
новых цацек легкий звон —
вместо боли высшей пробы,
вместо горя с трех сторон,

 

вместо гибели — с четвертой,
самой близкой стороны,
вместо бога, вместо черта,
вместо мира и войны...

 

Я вернулась. Это значит —
мне судьба не там, а здесь!
Пусть мои сомненья спрячет
золотая эта спесь,

 

пусть моя природа светит
сквозь земное естество:
Бог, должно быть, шельму метит,
чтоб мы знали про него.

 

 

УЛЕТАЮТ

 

Поднимаются по пояс,
ударяют прямо влет:
уезжает этот поезд,
улетает самолет.

 

Я потери не считаю,
ухожу к себе домой.
Улетают, улетают,
умолкает город мой.

 

Пустотою угрожая,
распадается союз...
Провожаю, провожаю,
как чужая, остаюсь...

 

До небес ли я достала?
Долетела ли до дна?
Я устала, я устала,
я желаю быть одна!

 

 

ДРУГУ, УЕЗЖАЮЩЕМУ, КАК И ВСЕ...

 

Что ж ты, братец, все кружишь, все бредишь?
О свою спотыкаешься ложь?
Никуда от себя не уедешь!
Никуда от себя не уйдешь!

 

Здесь ведь в том-то и кроется пакость,
что в чужой и прекрасной стране,
будет все у тебя сикось-накось,
все рассыплется, кажется мне.

 

И прокиснут от русской закваски
посреди долгожданной страны
все твои золоченые сказки,
все твои обреченные сны.

 

Посреди пресловутого лета,
в пресловутой дали голубой
будет сниться и сниться все это,

что за жизнь приключилось с тобой...

 

 

РЯДОМ С ЛЮБИМЫМ РЕБЕНКОМ

 

Разве ж я знала, счастливо рождая вас, дети,
вдоволь хлебнув нищеты, и безумья, и горя,
сколько и сколько дурного пространства на свете,
сколько холодной земли и холодного моря?

 

Здесь, на Земле, в этом мире пустом, окаянном,
я никогда говорить не хотела про это!
Вот для чего пролетели мы над океаном.
Вот как досталась последняя эта победа!

 

Рядом с любимым ребенком — по осени ясной,
синей, зеленой, оранжевой, желтой и красной,
рядом с ребенком любимым — по лесу,
вдоль озера, мимо
маленьких домиков с видом нарядным —
    с любимым,

светлым ребенком — дыша и смеясь, подставляя
солнышку лица — и только продлиться желая,
уток кормя, и оленей, и белочек тоже —
мы были счастливы...
Счастливы, Господи Боже!

 

 

АХ, ОСЕНЬ, РУСЬ...

 

... Я голосую «за»!

А. Ахматова

 

Ах, осень, Русь! Твой унылый взгляд
правдив и честен с моей судьбою,
но к югу, к югу опять летят
птенцы, напуганные тобою...

 

Ах, осень, осень! В который раз
тебя прошу я, одну на свете:
Ах, осень, осень! Скажи! Сейчас!
Где моя юность? Где мои дети?

 

Где моя радость? Где мой покой?
Откуда ждать на сей день привета?
И не тобой ли, скупой такой,
тепло обута, тепло одета?

 

Сыта, напита одной тобой,
глаза полны твоей желтой влагой,
и золотою твоей трубой
звенит мой голос — с такой отвагой!

 

Ах, осень! Рыжи твои глаза
и волоса твои золотые...
Ах, осень! Проголосуй же «за!»
Не вы-го-няй меня из России.

 

 

СТИХИ ИЗРАИЛЮ

 

Иерусалим

 

Бывает белою печаль, бывает голубою,

а цвет иерусалимских стен похож на лунный свет.

Мы здесь бродили по ночам. Мы здесь — так Бог с тобою:
проси же Книгу Перемен — пусть даст тебе совет.

 

Часам к шести — с ума сойти, такие тут просторы,
белее белого лучи — так солнце здесь горит,
и мысль пошла, что жизнь прошла: отставить разговоры,
когда здесь Вечность с Вечностью о Вечном говорит!

 

Здесь все твое и все мое становится ничейным.
Седой пастух седых овец на пастбищах пасет,
здесь три религии в одну сливаются ручейно,
а жизнь и смерть — всегда одно, а Бог — всегда спасет.

 

Здесь наши братья хлеб едят и маются безбожно
и не упустят никогда на Бога попенять —
здесь золотой Иерусалим спасается тревожно
и нас спасает, остальных — лишь захоти понять!

 

Яд Ва-Шем, детский зал

 

Синим, желтым, сиреневым тонкие свечи мигают,
не освещая полуночной тьмы и не питая родник.
Эта дорога — не их, это дорога другая,
эту дорогу придумали мы — в память погубленных них.

 

Этой дорогой идут, кто невзначай и случайно
живы остались, и Жизнь требует их и зовет.
Тянет сюда и влечет неразрешимая тайна:
те-то погибли, а эти — вот чудо — шагают вперед!

 

Путь в темноте долог, неверен и шаток,
слева и справа, с разных сторон, из разных дверей
прыгают тени, кричат со своих незримых лошадок
имя, дату и место, и главное слово «еврей»!

 

Что ж, еврей как еврей — и за это я погибаю,
даже не зная еще, зачем я жил и зачем
вы убили меня?

  И потому — подобает
мне Музей Катастрофы — памятник Яд Ва-шем!

 

Русские в Израиле

 

Плохо живут мои братья и сестры в Израиле, плохо!
Бедно и скудно, тоскуют умы, сиротеет душа,
С первого вздоха на этой земле — и до последнего вздоха:
«Что нам соврали, что жить хорошо, и что жизнь хороша?»

 

Я и не знаю, что вам ответить: путь наш неравен,
в разные стороны вдруг понеслись общие наши года.
«Надо за все заплатить», — сказал поэт Чичибабин.
Стало быть, нечем платить — нечего ехать сюда?

 

Что же вам делать — нет-нет — и проступит русская ваша повадка!

Тихо и больно — нет-нет — и заплачет русская ваша душа.

Вдруг затоскует она — нет-нет — затоскует больно и сладко.

 

Жизнь хороша и дешева и не стоит она ни гроша!

Может быть, друг мой и прав — я душою еврейской приемлю

эту еврейскую мудрость — горькой пилюли не золотить...

Надо за все заплатить — и еврейскую скорбную землю
русской не делать, работать, и плакать, и все же, платить!

 

...Бледно-розовый Израиль

 

На весь мир себя прославил,
а меня не изловил
бледно-розовый Израиль,
мой жемчужный Израиль!

 

Там, держа на стреме горы,
тихо вынырнул из дня
многоцветный свиток Торы:
ржавость, зелень, рыжизна...

 

Ты, с упрямым постоянством,
сквозь горючие бои,
им укрыл свои пространства
и владения свои.

 

На иврите, не на идиш,
рокоча из темноты,
ты так горько ненавидишь
и так гордо любишь ты.

 

Но, не ведая искуса,
не желая понимать,

ты отвергнул Иисуса
и его святую мать...

 

Что мне делать — ты мне родич!
Как мне быть — а он мне Бог!
Ты в крови моей забродишь —
Он душе моей помог!

 

На весь мир себя прославил,
а меня не изловил,
бледно-розовый Израиль,
мой жемчужный Израиль.

 

Береги ж свои граниты,
плача древнего юдоль,
и любовь мою храни ты,
расколовшуюся вдоль!

 

Апрель 1993 г.

 

 

Я ЕВРЕЙКА

 

В моем дальнем, счастливом детстве
я не знала, что я еврейка.
Объяснял мне все это Гитлер,
а потом подключился Сталин.
Это были хорошие люди
и старательные, поверьте!
Они так со мной занимались,
что запомнила я до смерти:

я не русская, я еврейка,

мои дети — тоже евреи:

это значит — судьба нам — тюрьмы

и гоненья либо изгнанье

и презрение неевреев,

выбирай, что тебе милее.

Я привыкла к этому знанью,

поняла я свое значенье

и горжусь я моим народом:

его мудростью и талантом,

и его вселенской судьбою,

и его непонятным даром

быть своим среди чужеземцев

и чужим меж родных евреев.

 

Но есть кое-что поважнее:
то, что мы придумачи Бога,
Божий сын среди нас родился
Божий Дух мой народ наполнил
и с тех пор он веет, где хочет.

 

 

СЛОВО

 

Вот душа затомилась — только Слова не слышно...
Как последнюю милость жду от дальних, от ближних:
Не для радости — втуне — и не славы заради,
что они продиктуют, то и будет в тетради.

 

Все, что деется с нами до полуночи с полдня —
ничего я не знаю, ни о чем я не помню,
только снова и снова, потеплее, поближе,
я все слушаю Слово — и нет-нет — да расслышу!

 

 

ПОДПЕРЕВ ПОДБОРОДОК РУКОЙ.

 

Я не знаю, как пишут стихи,
Бог свидетель, их пишет другой —
за меня — из любой чепухи,
подперев подбородок рукой.

 

И кружит, и поет, и звенит,
словно снег, словно листья с дерев,
но уходит, уходит в зенит,
подбородок рукой подперев.

 

Ах, какие вам вещие сны
здесь талдычит, тлумачит дурак, —
из ночи, от небес, от весны,
подбородок уткнувши в кулак!

 

А когда упадет, похмелясь,
подперев подбородок плечом —
перед вами сиятельный князь,
только я-то — опять ни при чем.

 

 

НАЧАЛО

 

Когда бы воли и ума хватило б для того,

я б счастье сделала сама из сердца своего!

(Из моих детских стихов)

На голодный желудок мне легче писалось
там, на голом столе, на бумажном стогу.
На голодный желудок мне вечно казалось,
что я всех одолею и все я смогу.

На голодный желудок мерещились страсти,
поцелуи, объятья, проклятья — и ах!
Я хотела творить вам красивое счастье,
разноцветное, в лентах, в бумажных цветах!

Я была молода — только этого мало.

Я была хороша — это ладно, зачтем,

и какую я жизнь прожила, проиграла

на подмостках, где солнце сменялось дождем,

на подмостках, где вдоволь и ада, и рая,
где поют, ни любви, ни тоски не тая,
на подмостках, где я до сегодня играю:
на безумье похоже — и все ж это я!

Обещала познание? Не обещала!
Обещала блаженство? Его и творю!
Что ж так тупо глядите и так обнищало?
Эй! Послушайте! В шляпе! Я Вам говорю!

 

СЕМЕНУ ЛИПКИНУ
(Прочитав его книгу «Письмена»)

 

Я Слово Чести Вам даю:
отныне даром не пролью
ни капли — из святых даров
мне Богом данных Честных Слов!

 

 

ДРУЗЬЯМ В ПОКОЛЕНЬЕ

 

Умерла Алигер Маргарита,
настоящий, от Бога, поэт,
Ей была моя юность открыта
до моих девятнадцати лет.

 

Когда после, умнея, мужая,
я узнала Великих моих,
все ж она мне была не чужая:
переполненный временем стих.

 

В ее память стою на коленях
и прошу вас, как молят богов:
отзовитесь, друзья в поколенье!
Отличитесь, друзья, от врагов!

 

В этой жизни, лукавой и длинной,
у меня остаются деньки.
Брат Семен и сестра моя Инна,
что ж вы так от меня далеки?

 

Не ищу я ни денег, ни славы
на исходе горящего дня:
где там бог мой, Булат Окуджава?
Почему он не слышит меня?

 

Среди прочих-иных пассажиров,
скорых на слово, долгих на честь,
спутник мой, Александр Межиров,
Надлежит ли Вам знать, что я есть?

 

И другие, кого не назвала,
кого знаю — не знаю, и кто
тоже жить помогали, бывало,
тоже зная — не зная про то!

 

Жизнь уходит — и это серьезно.
Об одном на прощанье молю:
вы узнайте, покуда не поздно,
что я есть, и что я вас люблю!

 

 

ВОСПОМИНАНИЕ ОБ АЛЕКСАНДРЕ ГАЛИЧЕ

 

В любом городке и в любую погоду

любого, но семидесятого года

нам был бы конец и позор,

нам было б так срамно, и горько, и тошно,

когда бы не тот драматург беспортошный,

актер, и юрод, и позер.

 

Презревший покой, и богатство, и славу,
убийственно злой и безмерно лукавый,
и только бесстрашный всегда,
в чаду и в попойке, приладив гитару,
вставал, постаревший, но вовсе не старый,
и тут начиналась страда.

 

О нет, не молитвы, не гимны, не мессы —
он пел — и разыгрывал страшные пьесы
одним мановеньем руки...
Он пел — и сарказмы его не стихали,
он пел — и при нем подлецы издыхали,
и мерли при нем дураки!

 

Как жить, если срамно, и пусто, и голо,
когда бы не тот освежительный голос
мыслителя и пацана?
Наш гнев, и любовь, и презренье, и вера,
О Галич, Некрасов двадцатого века!
Тобой — наша честь спасена.

 

 

* * *

 

Стихи мои, как вы мне дома надоели!
Лежите в папках вы, валяетесь в столе...
Уходит время — и не дни или недели —
земная жизнь моя уходит на земле.

 

Что ж вы, как камни за плечами, словно гири
на вечно вытянутой, судорожной руке?
Ступайте от меня и будьте тем, чем были,
пока вас не было в мозгах, в тетради и в столе!

 

Быть может так, что вам быть музыкой и лесом,
звездою в облаках и счастьем впереди —
достойней, чем тяжелым, гнущим вниз железом,
и солью на глазах, и горечью в груди.

 

 

КОРОВА

 

Как убежать от своего имени?
Как умолчать о том, о чем не молчится?
Как расстелить теплую плоть вымени?
Жвачку жевать, смирно глядеть, мочиться?

 

Черное небо в черном дожде полощется,
ты же стоишь в черной дыре хлева...

 

Значит, теперь все с молочком, молочницы!
Все с молочком: люди, Дитя, Дева!

 

 

 

И ЖИВУ, СЧАСТЛИВАЯ.

 

Несмотря что сырости
мне по горло, вдосталь,
никогда не вырасти
и не стать мне взрослой.

 

Полыхая в серости
пустоты и буден,
продолжаю все расти,
старости не будет!

 

Как легко я дуриком,
дурочкой живу я,
пряча в горле горя ком,
рану ножевую.

 

Я привычным лепетом
это прикрываю,
щи хлебаю лаптем,
дегтем запиваю.

 

Все равно, счастливою
родилась — и буду!
Слезы, словно сливы, я
выроню — забуду.

 

И живу, красивая,
и живу, счастливая,
по морю, как по суху,
у Христа за пазухой!

 

 

* * *

 

На склоне летний день — и холодно душе,
Что летний день на склоне, и душа заплачет,
что этот день ничтожен, что так мало значит,
но даже он — на склоне и почти уже прошел...

 

Но есть часок: не надо плакать мне,
а лучше этот день допить до дна, до точки,
а лучше в этот день — сорвать его цветочки
с самой собой, с своей душой наедине.

 

С утра народ толпился, люди шли и шли,
но вот все меньше их, и на душе — все тише,
и вечер наступил, и дело ближе, ближе
к концу — в одной дали, да и в другой дали...

 

Все спит — не спит душа, и знаешь ты все чаще,
что нет зубов, а есть еще зубная боль,

что нету волн, а на губах морская соль,

и нет страстей, а что же душу рвет на части?

 

Дай Бог мне долго жить, пока душа жива,
Дай Бог мне помереть, когда она устанет,
А главное, понять тот миг, когда не станет
души моей живой, и сил, и естества...

 

Дай, Боже, власть — узнать, жива ли я, мертва?

 

 

«КАК МЫСЛИ ГРУСТНЫЕ К ТЕБЕ ПРИДУТ».

 

* * *

 

Пишу я письма на тот свет —

отцу, и матери, и другу,

и каждый день ответа нет,

а я пишу, и знаю туго,

что долгожданный тот ответ

давно получен, вон из круга

меня несет к нему, несет,

и только он меня спасет

от одинокой суеты.

Лишь он — и ты, мой друг, и ты!

 

* * *

 

Как дышала - стоп, как дышала - стоп, так дышу.
Как писала - в стол, как писала - в стол, так пишу.

Будет тело - хлам, будет слову снос - а потом...

о не надо драм, о не надо слез - все путем!

 

* * *

 

Что дом, где детский смех звенел,

  так опустел,

что позабыты все друзья —

  виновна я.

Что я больна, что я одна —

  моя вина,
что милой Родины лишена —

  моя вина!
Что отнималось — мы вдвоем разделим впрок,
а что осталось — лишь Твое,

  Всесильный Бог!

 

* * *

 

От часа, светлого для двух — до поздней радуги
побудем рядом, милый друг, побудем рядом мы.

 

От часа счастья на весь дом — до черной наледи
вот так и будем мы вдвоем являться на люди.

 

От часа полдня и тепла — и до последнего
вся жизнь — текла, текла, текла, текла, —
  не медлила.

 

И было разное у нас, и были разные,
но поздний час, но зимний час — вдвоем
  мы празднуем,

 

И, вспоминаньями дразня до самой полночи,
никто: ни дети, ни друзья — не властны в помощи.

 

И даже более того: ведь это здорово,

что у порога своего всяк смотрит в сторону...

 

Давай же на исходе дня с тобою выучим:

ни я тебя, ни ты меня — в конце — не выручим.

 

...Тот самолет без багажа, те летчик с летчицей...
А провожать, а провожать — вовек не хочется!

 

 

ГРАФУ

 

Друг мой вечный, неизменный!

всю изнанку нашей были

вороша и теребя,

я узнала, что бесценно

не чем стали, а чем были:

я увидела тебя.

 

Ты сияешь безобманно,
тихо, скромно, безымянно,
и узнать пришла пора
то, что на Суде Господнем
назовется не «сегодня»,
не «сегодня», а «вчера».

 

Потому что в тихом небе
не сольются быль и небыль
в неразборчивую пыль,
потому что все, что было —
мило Господу — немило —
все равно, навеки, быль.

 

Спутников перебирая,
в памяти перевирая
наше прошлое былье,
одного я не порушу:
лишь твою родную душу,
изо всех — одну ее!

 

А когда наступит время
нам свое земное бремя

сбросить божеским кнутом —
мы еще друг друга встретим:
ангел мой — на этом свете,
улыбнешься мне — на том.

 

 

 

 

ВЕЧЕРНИЕ СТИХИ

 

Юрию Мшюславскому

 

Не умею я класть на место, не люблю я на место
  класть!

Полагаю, мне это скучно, полагаю — будь моя
  власть,

из всего, что есть жизнь, я бы изумительный
  винегрет

непременно соорудила. Но на это на все —
  запрет,

может, нравственный, может, просто охранительный —
  сверху лег,
и я корчусь в трудах напрасных у его всемогущих
    ног.
Из какого ящика вышел, из какой ты папки
  возник,

из какого подвала памяти?
И какой из моих возниц
приволок тебя в это место, где лишь я до сих пор
  живу,
пробиваясь сквозь толщу времени, через всю мою
  трын-траву?

Посидели, вспомнили, клюкнули — и опять кто куда...
  А я
остаюсь все в тех же параметрах неизменного
  бытия,
изменяющегося внутри меня... Но могу сначала
  начать

и уже я по Вас соскучилась, как приходится мне
  скучать
по другим, по тем, ускользающим — на Земле,
    где Вы и где я,

и по тем, кто уже карабкается по ту сторону
  бытия,
и по тем, кто меня не знает, и кого я всю жизнь
  люблю...
Вспоминай же меня хоть изредка! Спать хочу.

  Засыпаю. Сплю.

 

 

9-Е ЯНВАРЯ 1993 ГОДА

 

Было то и это было.
Дело стало к февралю...
Я всегда тебя любила!
Я всегда тебя люблю!

 

И тогда, когда я билась
в паутине злой любви,
все равно тебя любилось
по родной твоей крови.

 

И потом, когда все было
на камнях ли, на песке,
я опять тебя любила
в своем счастье и в тоске...

 

Почему я — мимо, мимо,
через дни, через года?
Потому что ты — любимый!
Ты любимый — навсегда!

 

И в ничтожестве и в выси
мы с тобой — в руке рука,
сердце с сердцем обнялися
неразрывно, на века,

 

и увидеть я не трушу,
как, в аду или в раю,
ты целуешь мою душу,
и целую я — твою!

* * *

 

Ах, как я тебя любила,
когда была весна,
и как мне важно было,
чтоб ты об этом не знал!

 

Ах, как я с тобой дружила
зимою нашей седой,
и тем уже дорожила,
что снова стала собой.

 

И дни прошли, и ночи,
и весна прошла, и зима,
и Бог закрыл тебе очи,
и чуть жива я сама.

 

И спор наш, как сор бумажный,
и ангелы сбор трубят...
Теперь мы знаем: то важно,
что я любила тебя.

 

 

ИГРА

 

1

 

Исходит день — болезнями, трудами,
исходит жизнь — в молчанье, взаперти...
Вопит душа! Изящное страданье
не суждено мне, Господи, прости!

 

Но с виду — все, как надо, все в порядке,
скользнув между тюрьмою и сумой,
исходит жизнь — и все играет в прятки
с любовью, смертью и собой самой!

 

2

 

Люблю я молоденьких — что тут поделаешь?
Ищу, отличаю от прочих-иных...
Не все ли равно ли мне, мальчики, девочки,
а только бы мне бы глядеть бы на них:

 

На глазки их умные, рученьки белые,
на стройную стать их, под стать королю,
и что я ни думаю, что я ни делаю —
ищу их, гляжусь в них — и смерть хороню.

 

3

 

Лето проходит, и лето, и лето проходит,
тикают ходики, тема все та же, и зеркало то же,
тоже туда же, и все, и при всякой погоде
так же, как было, как надо — и спорить негоже...

 

Я же — все та же, и разве потише, поглаже...
Что бы тут ни было, я же все та же, поверьте:
Нежить повяжет, надежда навеки поляжет —
я же все та же — при жизни и даже по смерти.
Спорить негоже, и я ведь не жалуюсь, нет уж,
просто порою, поверьте, повеет полынью —
вся неприглядность, неладность, вся горечь,
  вся ветошь

сразу подымутся — так и проходит доныне
жизнь — а спорить негоже и Бога тревожить,
надо самой мне понять все пути и причины,
выровнять чувства, искусство, искус — и, быть
  может,
нежно с надеждой беседовать, важно и чинно.

 

 

БАЛЛАДА

 

— Ах, как я прекрасна и как молода:
не правда ли, всякому ясно? —

И он отвечает, суров, как беда:

Да, ты молода и прекрасна!

 

И голос мой звучен, и песня моя
звенит, как браслет на запястье! —
И он отвечает, смятенье тая:

Да, дивно звучит твоя песня!

 

О да, хороша я, мой милый, ты прав,
прекрасна — от пятки до уха... —

Но гневно кричит он, себя потеряв:

— Опомнись, опомнись, старуха!

 

Вот зеркало, глянь и готовься уйти туда, куда все уплывает!

— Мой милый, ты спишь! Тебе снится!
Прости, но так никогда не бывает!

 

Но если ты хочешь в жестоком бреду
увидеть лишь то, чего нету,
но если ты хочешь, пожалуй, уйду
туда, куда гонишь, и буду в аду
гореть, не сгорая, готовясь к труду
любви, воскресенья и света!

 

* * *

 

Вот ведь время какое, вот какая пора...
Ты почти за рекою, собираться пора,
А — ни сна, ни покою, ни кола, ни двора...
Та же — с новой клюкою — вот какая игра!

 

Жизнь набухла и вздулась, жизнь взметнулась

  со дна...

Сквозь молчание улиц ты проходишь одна,
и, почти не сутулясь, ношу тянет спина,
словно выстрел из дула отражает она.

 

Что же делать мне с вами — от шести до шести,

и какими словами совесть вам потрясти,

чтобы мы не сломали, чтобы нам донести

душу — в тесном пенале, сердце — в слабой горсти?

 

 

КАНИКУЛЫ

Здесь я словно в колыбели,
как в родимой стороне...
Это море в Коктебеле,
эта галечка на дне...
Небеса заголубели,
и лежу я на волне.

 

Мы малякали-калякали,
все былое перерыв,
все грядущее накликали
вплоть до нынешней поры...
Это — Божий каникулы,
это — жизни перерыв.

 

Память грудь не обжигает
и души не бередит,
ни черта не ожидает
ни в былом, ни впереди
и смиренно обожает
сердцу милый парадиз.

 

Неподвижно август мчится,
зря гниют карандаши,
и молчит ОНО, стучится,
не ленится, от души...

 

Все, что должно — все случится
в свое время: не спеши!

 

Август 1993 г.

 

 

* * *

Как роза Сент-Экзюпери — двумя шипами,

так я от жизни заслонюсь — двумя стихами,

а больше нечем от нее мне защищаться:

несчастье точит острие — тем паче, счастье!

Когда же дружбам и враждам конец наступит,

он всем шипам и всем стихам — конец притупит,

и ни того, и ни сего — не остается,

одна беда — среди всего, одно сиротство,

одна забота и любовь, от горя горбясь,

одна вина — да так смирна, а паче — гордость!

Одна терзающая боль, без дна, без краю,

одна забота и любовь, я повторяю,

все дни, бегущие подряд, и все терпенье,

и тот последний дымный взгляд — в недоуменье.

 

Но я восстану из огня светло и грозно,

и вы спохватитесь меня — да жаль, что поздно!

 

 

* * *

Эта жизнь, этот бред... о доколе, на самом-то деле?
Я проснулась от боли, что Пушкин убит на дуэли...
Два столетья почти с того клятого дня пролетели,
но пойми, но прочти, но учти — он убит на дуэли!
Его люди, и Бог, и жена, и друзья — не жалели,
потому он и смог — от раздумий, тоски и веселья,
от божественных строк — его жизни божественной цели,
как пришел его срок — быть убитым на подлой дуэли.

 

 

Я ЖДУ

 

Елене Гинзбург

 

Я окончу дела, и кивну я себе головою,
что, мол, вот и конец, я вас жду, дорогие друзья
или дети, я рада без памяти вам, и травою,
чтобы мягче идти, на пути вашем выстелюсь я.

 

У меня и блины, и конфеты, и сладкая водка,
у меня и стихи, и беседы, и я вас люблю,
и я знаю — скорее всего не прийдете — но вот как
я вам верю, что завтра, что после, а я потерплю.

 

Я ведь знаю: у вас все дела, вы идете неспоро,
я ведь жду-дожидаюсь — минуты, часы и года...
А что старость и смерть — ах, ну полно, ведь это ж
  не скоро,
это, верно, лет сто ожидать, а верней, никогда!

 

 

ГАММА

 

Две даты — ОТ и ДО — и черточка меж ними:
бери свое ландо, авто, аэроплан,
возьми же ноту «ДО»: вперед, в туманном дыме
поедем ли — пойдем, удача ли — талант.

 

Бери же ноту «РЕ» — ребячество и юность,
пластинка во дворе, и все диез-бемоль...
Жалеть о той поре? Везде, куда не сунусь,
в неистовой игре и «ЛЯ», и «МИ», и «СОЛЬ».

 

Пускай, пускай, пускай вся наша жизнь продлится,

но только не пускай ее, как на парах,

от первого листка в девической светлице —

до первого ростка, в котором тлеет страх.

 

И пусть она течет во всей своей печали,
течет, к себе влечет во всей своей красе.
Играли в чет-нечет, рыдали и молчали,
не хочет, а прочтет и он, и ты, и все.

 

Куда бы не вели семь нот в той бедной гамме,
а больше у тебя не будет никогда —
от ласковой Земли — руками и ногами,
но все равно трубя опять ей «да» и «да»!

 

И вот она пуста, она дошла до точки,
и замерли уста, и больше не проси —
в те тихие места, где дикие цветочки,
к обители Христа бери же ноту «СИ»...

 

Две даты — ОТ и ДО... Но кончиться не может
ни тело, ни душа, ни музыка, ни свет...
И снова нота ДО, но выше и моложе,
отчаянней спеша сквозь горный рокот лет.

 

 

* * *

 

Я стою у ворот, я стою и молчу — у порога,
и шумит, и орет, и поет за спиною дорога,
с неба падает снег, упадает, взлетает и тает,
под ботинками грязь разлеглась: ни на что

  не хватает
моей жизни, столь долгой, что ей ни конца,

  ни начала
не придумать и не угадать, как бы я ни кричала...

 

Потому не кричу, а молчу и стою у порога,
за который ушло, уплыло, улетело так много,
за которым начало, конец, и уставшая сила,
за которым терновый венец — я его не носила,
за которым вся правда, вранье и томленье пустое,
за которым величье мое — но его я не стою!

 

 

ЧТО ОСТАНЕТСЯ?...

 

Что уходит? Да почти
все уходит понемногу,
продираясь, слава Богу,
от порога — до порога,
от шести — и до шести,
через гнусное житье,
через лужи в снеге талом,
под веревку, где белье
просыхало, где былье было,
былью порастало!

 

Что останется? Душа!

Как пушинка, как пылинка...

Птицам крошечки кроша,

хорошея и дыша

духом земляным, полынным.

И останется трава

здесь, на холме придорожном.

И остынет голова

там, на воздухе порожнем,

на престоле светлом, Божьем.

 

И останутся Слова!